Про выпивку и непоправимое * Моя сестра Падма ненавидела Луну Лавгуд. Не то чтобы Падма вообще отличалась особой терпимостью к людям – да и Луну мало кто был способен выдержать, - но сестра и ее подруги действительно ненавидели ее; меня никогда не заботило, почему.
Меня заботит только, что я здесь делаю, если я достойна, да, черт возьми, я – достойна, большего; я не понимаю, почему – я – здесь; не где-нибудь в Лондоне, в каком-нибудь театре играю главную роль (я бы справилась, я знаю), а торчу в Хогвартсе и получаю знания (я не уверена, впрочем, что в самом деле – получаю). Я не проявляла ровным счетом никаких успехов в академической деятельности, но зато – я знаю это точно – я была красива. И здесь – здесь – была не нужна.
** Рэйвенкло праздновал победу в квиддиче над Хаффлпаффом. Я была приглашена на вечеринку: Падма и парочка парней, что неровно дышали ко мне, об этом позаботились. Я сидела в кресле, а вокруг все упорно пили. Это называется «хорошо повеселиться». Вранье, что Рэйвенкло – книжные черви, я знала только одного такого червя, и он был на моем факультете. С Гермионой Грэйнджер сложно тягаться.
Пьяная Падма принесла бокал, в котором плескалось трудноопределимое нечто с высоким содержанием алкоголя. - Хорошо празднуем, правда? – У нее слегка, совсем чуть-чуть заплетался язык. - Да, - отозвалась я и отпила немного. Ее лучшая подруга затеяла изображать одиозную манеру Луны одеваться. Я плохо разбираюсь в шмотках, они никогда особо меня не интересовали, то есть если бы у моей семьи были деньги на по-настоящему хорошие вещи, то конечно, а так...
- А где Луна? – лениво спросила я, глядя на Мариэтту Эджкомб. Мариэтта изображала лунатичку, вытянув вперед руки и скосив глаза. Отвратительно, подумалось мне. Почти все были мне - отвратительны.
- Наверно, читает, - ответила Падма. – Она постоянно читает. - Что, как Гермиона? – искренне удивилась я. - Нет, ваша Грэйнджер читает учебники, а наша помешанная – художественную литературу, как она это называет. Бывает, что и маггловскую. Еще музыку любит, знаешь, говорит, была б ее воля – только этим бы и занималась. Читала бы всяких там, - она наморщила лоб, пытаясь вспомнить хоть одного автора. - А, Кен Кизи! Последнее, что я у нее видела, - какой-то маггл по имени Кен Кизи. - А-а, - протянула я. - Слушай, - неожиданно воскликнула Линда, еще одна подпевала Падмы. Ей, видимо, пришла в голову очередная исключительно гениальная мысль, касающаяся Лавгуд, – гениальные мысли на другие темы в их головы просто-напросто не забредали. – А что если… что если она – ну-у, предпочитает не мальчиков, а… ну-у, девочек? - Что-о? – Такая идея не посещала даже Падму, а уж моя сестра, будьте уверены, далеко не самый невинный человек в нашей школе. - Ну, с мальчиками-то ее никто еще не видел, - развивала мысль Линда. - Знаешь, - усмехнула я, - с девочками – тоже. Максимум, с кем вы могли видеть Лавгуд, - это Джинни Уизли, потому что Уизли ее поддерживает… - Во-от! – не дослушав меня, замахала руками Падма. – Уизли! Может, Полоумная Лавгуд в нее влюблена? - Да с чего вы взяли, - начала сердиться я: терепеть не могу необоснованные выводы (или, вероятнее, я просто меньше выпила), - что она вообще… эээ, ну… - Так можно проверить! Смотри, ты, Парвати, очень красивая. Наверняка Полоумная на тебя клюнет. Тебе и надо будет – только ее поцеловать. - Нет.
После двух бутылок, распитых на нас с Падмой (Линда, хихикая и пьяно покачиваясь, ушла к какому-то семикурснику-рэйвенкловцу), я почувствовала, что уже не в кондиции здраво соображать, так что вполне могу совершить проверку. А когда Падма принялась меня подначивать ("Ну же, Парвати, ты просто не в состоянии это сделать… ты боишься… Стыдно должно быть – гриффиндорка, а боишься. За что тебя только туда взяли?"), я встала с кресла и отправилась на поиски Луны. Падма, придерживая бутылку, пошла следом.
Лавгуд обнаружилась у себя в комнате. Разумеется, она читала книгу; вполне естественно, что книгой оказался Кизи. Я не знаю, кто это такой и о чем он мог написать, но читала Луна очень увлеченно. Я осторожно присела на краешек ее кровати. Я плохо помню, что говорила ей тогда, я помню лишь Падму, которая, изо всех сил стараясь не ржать в голос, пряталась за дверью. Я помню, как быстро подалась к Луне и, кажется, да, я все же сделала это, поцеловала ее. Я помню, как опрометью бросилась к двери и как громко хохотала Падма.
Жаль, что я не видела глаз Луны в тот момент. Я осознала бы, что не прогадала я, не прогадала омерзительная мне Линда.
** Падма продолжала смеяться, отхлебывая из горлышка, меня мучили угрызения совести. Я ходила из угла в угол в спальне девочек шестого курса факультета Рэйвенкло и раздумывала, как бы извиниться. Конечно, я ни в грош не ставила бОльшую (да что там! Почти всю) половину обитателей замка, потому что они были – безполетные какие-то, скучные плоские, но. Извиниться надо было, надо надо надо
Потом – к нам ввалились еще рэйвенкловки: Линда, Мэриэтта, кажется, Чу Ченг, пара-тройка незнакомых мне девиц. Все они были ощутимо пьяны и радостны. Идиотически радостны. Скоро мне стало ясно, что я – героиня не только вечера, но ближайших пары месяцев, а вот Лавгуд – в андеграунде надолго. Можно было ярлык вешать – изгой года. По моей милости, моей, черт. Не то чтобы я была довольна собой, однако послушно отправилась к себе – спать.
** Луна Лавгуд не питала особых иллюзий насчет своей жизни. О нет, она предпочитала зарываться в книги. В «Алису в Зазеркалье», в сотни других книжек. В латиноамериканских прозаиков. Во французских поэтов. И – да, ей действительно была симпатична эта яркая гриффиндорка Парвати Патил; возможно, потому что она глядела на окружение с какой-то непонятной смесью не то брезгливости и предвосхищения, не то недоумения и досады. Луне было бы интересно наблюдать за ней: она так нелепо смотрелась в Хогвартсе; за ней, безусловно, пытались ухаживать многие, уж очень броской внешностью она обладала (что занятно: Падма была ее точной копией, но выглядела вполовину бледнее непосредственной и громкой Парвати). Лавгуд не пыталась особенно нравиться людям, но прекрасно понимала, что еще меньше Парвати вписывается если не в сам Хогвартс, то в среду Хогвартских студентов. Она вовсе не считала их глупее себя самой.
Она просто была гораздо, гораздо начитаннее.
** Следующую неделю я пристально наблюдала за отношениями внутри Рэйвенкло. Не скажу, что это помогло моей совести успокоиться, скорее уже – диаметрально противоположно. Линда, эта мерзкая тварь, однажды за ужином настолько разошлась, что сумела довести Лавгуд до слез. Я предполагаю, что она разрыдалась, потому что, едва дожевав, выскочила из-за стола.
Я знаю, что мне вообще не надо было ничего такого делать. Падма смеялась даже над моими метаниями извиниться-не извиняться, говоря, что Лавгуд – это вообще-то недочеловек. В конце концов, всегда есть те, над кеми можно безнаказанно издеваться. Это даже не теория неравенства, это сплошное «ну просто так получилось» и «так уж вышло» без прости.
Я пошла извиняться перед Полоумной еще через день.
Про настоящее и латиноамериканцев Луна – какой сюрприз, право слово, - читала, когда я наконец-таки решилась подойти. Сидела на подоконнике, поджав ноги под себя и теребя рукой шарф.
Я бурчу что-то, что при определенных условиях вполне могло сойти за невнятное «извинипрости», она вздрагивает, неуклюже кивает головой. Не зная, что делать и говорить дальше, я продолжаю стоять перед ней. Она, кажется, растерянна. А впрочем, она же – Луна Лавгуд. Полоумная Лавгуд. Я хочу сказать: по ней никогда не видно, что именно она сейчас ощущает.
- Но – кому это нужно, кому? – пробормотала она и добавила: - Пожалуй, это не лишено смысла.
О, разумеется. Не лишено смысла. Было бы не лишено, если бы я понимала, о чем она.
- Эээ… прости, я, кажется, не совсем понимаю, о чем… - Да! – перебила она меня. – Это такое стихотворение, послушай:
Эта нежность, и эти свободные руки – кому подать их? Столько винограда – зеленого для лисы; и жадным призывом дверь настежь раскрыта – для никого.
Мы напекли хлеба – белейшего хлеба для уже мертвых ртов, налили чаю – холодного от рассветного ветра. Взяв инструменты, стали играть для слепого гнева теней и забытых шляп. Мы уселись за бесполезно накрытый стол и в полночь, стыдящуюся себя, выпили пунша. Но – кому это нужно, кому?
Луна читала чуть нараспев, широко распахнув глаза. Пальцы застыли на шарфе. Я не могла, проклятье, - никак – не – могла – взять в толк, что все это объясняло. Скорее всего, ничего. Ни-че-го.
Зато: я опаздывала. Я могла сбежать! Я извинилась повторно (уже гораздо увереннее) и ушла на урок.
Но-ко-му-э-то-нуж-но-ко-му, вертелось у меня в голове, пока я пребывала на занятиях, за столом в гриффиндорской гостиной, делая уроки, поглощая ужин, ложась в кровать.
** Когда мы с Падмой были детьми, то делали все вместе. Оно и понятно: близнецы. Мы любили теплое молоко, сыр и шоколад. Мы плели браслеты из бисера и разноцветных ниточек. Мы играли в пиратов. В воинов-захватчиков. Мы никогда не любили читать.
Когда нас распределили по разным факультетам, мы почти перестали общаться. Не скажу, что ушло какое-то особенное взаимопонимание, нет, просто мы – разделились. Это было сильно заметно на первых трех курсах, а потом – пришло, наверное, смирение. Мы, в конце концов, сестры, хотя почти – ничего – не знаем о.
Это (должно быть) печально. (Хотя на самом деле – мне было плевать. Что сделаешь, если – так уж вышло.)
** Я нашла Луну на том же самом подоконнике через неделю опять. Возможно, она сидит, поджав ноги и теребя шарф, каждый четверг здесь. И читает. Возможно. А возможно – нет.
- Чье стихотворение это было? Ну, про нежность и, кажется, свободные руки. - А, - она выглядела оживленной, - Кортасара. Это такой латиноамериканский поэт и прозаик. - А-а, - протянула я. Это была ненужная информация. – Здорово. До встречи? - Конечно.
Мне плевать на неординарных личностей так же, как и на заурядных. Есть – и пожалуйста. Мне не плевать на свое место в жизни. Я как-то немного не то занимаю. И не тем – занимаюсь. Я задалась вопросом, что бы хотела Луна. И не нашла (ха-ха) ответа. Она – совершенно очевидно – была неуместна. Здесь. (Везде.) Но Лавгуд понимала кое-что, чего никогда не поняла бы ни я, ни Падма, ни Грэйнджер. Стихи Кортасара, быть может.
** Когда она неуверенно выслушивала меня, а я была изрядно пьяна и обязалась перед собой выговориться именно ей, я была удивлена: четкая неуверенность; я говорила о том, что я попала не туда и, как следствие, мечтаю убраться отсюда; я спрашивала: а что, ты правда любишь девочек? – и не дожидалась ответа; я говорила глупости-глупости, и, пожалуй, это еще одна странность, мне не казалось это пугающим: хотя мне и было пле-евать на все-ех, как я плаксиво тянула гласные перед Лавгуд, мне очень не хотелось казаться им (да-да, Тем Самым, на которых мне) не то чтобы несовершенной, а скорее, отсталой в стиле жизни, что ли. Мне было скучно – но я вовсе не хотела быть в оппозиции к обществу. Чего я вообще хотела?
Луна неуверенно и робко улыбалась. Она – не знала – что сказать. Я не заметила этого.
** (Я могла) смотреть ей в глаза, не стесняясь своих пьяных излияний (это было что-то новенькое). Мне хотелось погладить ее по щеке. Мне не нравилось это желание – во имя Мерлина, какого черта??
Терри Бут решил, что ему нужна – я. Я решила, что ни он, ни роман с ним мне не повредят. Это был изумительно удобный выход. Изумительно. Устраивающее обоих решение.
Теперь мне нравилось слушать, как Лавгуд – изредка – рассказывает мне истории с цитатами. На самом деле, всего-то парочку; мне хотелось тысяч и тысяч историй. Через них я узнавала, что же такого она понимает. Нет, это были вовсе не стихи того латиноамериканца.
Я любила, когда она роняла слова – про волшебство. Она называла: настоящее волшебство, а не всякое там – морщилась и никогда не уточняла, что за «всякое там». Луна Лавгуд сказала: умение корчить рожи, небрежно завязывать галстук, вслушиваться в детские сказки, верить – без доказательств, выдувать мыльные пузыри, прыгать на одной ножке, снимать осторожно тесную обувь, забыть яркий зонт на скамейке в парке осенью – это и есть волшебство; это моменты, когда тепло.
(** Это казалось выдумками, но было правдой. Однажды мне пришло в голову, что в какой-то мере я действительно украдкой давно уже прыгаю на одной ножке. И мне – тепло.)
О тех, кто теряет шарфы
Девственности я лишилась летом перед пятым курсом, и мне было не то чтобы плохо – мне было никак. Ну вот совершенно. С Терри, к сожалению, история повторилась. Я задумчиво лежала на боку, он целовал мои волосы, приобнимая меня одной рукой, и постоянно благодарил. Терри не был ожившим принцем, он даже не сгодился бы на роль завалященского герцога, но был на весьма неплохом счету в Рэйвенкло, значит, моя репутация не пострадает. Я говорила себе это в качестве утешения – слабого утешения.
** Я сказала однажды Падме: - А давай найдем стихи… ммм… Кортасара, кажется? - Кого? – искренне удивилась Падма. - Ну, был такой поэт. Вроде бы – из Латинской Америки. - Зачем?? – еще сильнее удивилась Падма. - Я не знаю, - печально отозвалась я. – Давай просто найдем, а? - Сдается мне, сестренка, - ободряюще улыбнулась она тогда, - что тебе просто нужно меньше пи-ить.
Ну и что, что я действительно пила. Ничего.
** Однажды я расчертила площадку на квадратики и принялась играть в классики. Галстук сбился набок, волосы растрепались, но я – начала – ощущать – хоть что-то.
На пятые сутки моих подскакиваний на одной ножке меня (случайно) обнаружила Лавгуд. Посмотрела рассеянно, улыбнулась и начала прыгать тоже.
Я смотрела на нее – сущая нелепица, а не существо ведь!, но было в ней что-то, что я так и не смогла понять, осязать – да и вряд ли кто-нибудь вообще смог бы. У нее был взгляд человека нездешнего, например. Человека ниоткуда, вернее. Я не смогла бы объяснить, почему, если бы меня попросили, да и не уверена, что ее взгляд – это ключевой момент.
Лавгуд сняла обувь. - Зачем людям обувь, как ты думаешь? Прежде чем я поняла, что ответа от меня никто и не ждет, она продолжала: - Я бы предпочла ходить босиком. Обувь, она обычно мне жмет. Зато до чего здорово украдкой скинуть ее с ног и пошевелить пальцами.
Черт, очевидно, что мне снова нечего ответить. Слова – без вопросов, ответы – без вопросов, вопросы – не вслух, исподтишка, и вместе с тем – максимальная искренность, вот что такое – нелепое создание Луна Лавгуд.
- А, - немногозначительно сказала я. - Ты это здорово придумала, - указала она на классики. – Пожалуй, это не лишено смысла. - Бредовая фраза, - устало сообщила я ей. – Совершенно. - Ты правда так думаешь? – Она изумилась невозможно, огромные глаза распахнулись и уставились на меня. – Всерьез? - Абсолютно. А что думаешь ты? - А я думаю отчего-то: держите меня в секрете, - почти улыбнулась Луна. – И мне часто хочется думать: я в домике, не трогайте. Она поморщилась, когда надевала туфли, обронила шарф (я так и не сказала ей об этом) и пошла. Куда именно – не знаю. Наверно, дальше. Просто дальше. Когда говоришь о Луне Лавгуд, лучше не усложнять все еще больше.
Я в домике, не трогайте, повторила я про себя. Да, конечно, это – уже ключевой момент. Как будто из детства. Я не стала поднимать шарф. Я даже не оглянулась на него.
** - Ээ… Джинни, можно с тобой поговорить? - Конечно, - энергично отозвалась гриффиндорка. Я поспешно утянула ее за собой в коридор. - Ээ… как учеба? - Учеба? Ну, все нормально. Как обычно. Нескучно, в общем-то. А… у тебя как? - Тоже, - вздохнула я.
Джинни тихонечко отбивала левой ногой какой-то ритм; когда он ей поднадоел, она подняла на меня глаза и весело (почему, почему – весело?) спросила: - Ты же о чем-то хотела меня спросить, Парвати. Нет? - Да. Ты же… н-ну… дружишь с Лавгуд?
Она вся как будто напряглась. С чего бы? Хэй, Парвати, сказала я себе, остановись. Это уже похоже на паранойю.
- Ты не могла бы рассказать мне, какая у нее семья? Ну там, детство, все такое… - А зачем тебе? – вполне резонно осведомилась Джинни. - Мне… эээ… интересно. – Прозвучало с вопросительной интонацией. Что-то отдаленно знакомое. - Ну, когда Луне было девять, у нее умерла мама. Что-то связанное с неудачным опытом, если я не ошибаюсь. Ее отец после этого довольно долго не мог оправиться, да и – сама видишь – семья у них весьма необычная, поэтому Луне пришлось научиться не реагировать на внешние раздражители, что ли… Она замечательный человечек, - все больше увлекалась Джинни, - добрая, умная, но очень… сложная как бы. Не вся в себе, нет, просто она – это многое, ну, ты понимаешь, да?
Я понимала, да. Не реагировать на внешние раздражители – ключевой момент номер два. Быть многим сразу – ключевой момент номер три.
Больше ловить нечего, однако я не могла отчего-то уйти так вот не – не что? Не попрощавшись, не посоветовавшись, не исповедовавшись? Джинни опять принялась отбивать левой ногой незамысловатый такт. Я молчала, да и (в который проклятый раз) что можно было сказать.
Джинни улыбнулась мне на прощание: - Если ты все это из-за конфликта Луны с твоей сестрой, - она смешно сморщилась, - то не надо волноваться. У них вражда давно и, очевидно, надолго. А ты что, хотела их помирить? - Да нет, - (нужное – подчеркнуть), - меня просто заинтересовала Луна. - Ну что ж, - кивнула Джинни. Она совсем не выглядела разочарованной. – Я тогда, пожалуй, пойду? Пока, Парвати. - Да, конечно. Спасибо. Пока.
** Что все эти дурацкие ключевые моменты вообще могут значить, что-о. Когда я была уже не в состоянии препарировать себе мозг сомнительными сентенциями на тему «что за чертовщина появилась в моем замкнутом мирке??», Падма и Терри (в такой последовательности, да) вздумали гулять-гулять. Падма встречалась с каким-то семикурсником. Семикурсник был приятелем Терри и не был знаком со мной. Мне было плевать по нисходящей: на семикурсника, на Терри, на Падму, но я улыбалась так широко, как только это было возможно без перехода за грань улыбки идиота. Через пару часов я опротивела себе. (Луна сказала бы: лишено смысла, зачем тебе все это, если эти люди – не твои, если тебе – скучны их темы, если тебя передергивает от пошлостей друга Падма, если тебе, мать твою, к черту не нужно все это. Она не сказала бы – мать твою, но.) Я знаю, Луна, подумала я. Просто – так – принято. Она бы удивилась, должно быть.
Терри говорил что-то о разделении полов. Приятель-семикурсник принял эстафету и сказал об умственных способностях. Я не понимаю, как можно искренне думать, что мальчики могут быть умнее девочек только потому, что они – мальчики, учась с Гермионой в одной школе. Это же просто смешно, сообщила я им. Меня проинформировали, что девочки обязаны знать о шмотках, косметике, флирте, как красить ногти, как (тысячи-сотни вещей). Я подумала снова о Гермионе – ей-то точно все равно, какие мантии в моде в этом сезоне; я почти никогда – вроде бы – не видела ее накрашенной или причесанной, но, Мерлин, она же – умнейшая. Я запрещала себе думать о Лавгуд в таком ключе. Луна не красилась и одевалась так, как нравилось ей. Она не была увлечена академической деятельностью, она просто была настоящей, самой настоящей из всех, что знала я. Самой настоящей, настолько это вообще возможно. И – наполненной до краев, живой как-то правильно.
** - Прости, пожалуйста, - сказала я ей через пару четвергов. – Я так хочу послушать Кортасара еще. Тебе не будет трудно?
Она не подала виду, что удивилась. Наверно, она просто меня не-за-ме-ти-ла.
- Что я хочу этим сказать? – риторически вопросила она пустоту. – Ничего. Чашку чая, пожалуйста.* Ты никогда не думала, что такое пустота и что – не в сравнении с ней – мы? Возможно, мы и есть пустота. Мы – пустота, этот подоконник – она же, все стихи – пустота, и с этим – ничего – нельзя – поделать.
Значит, она меня все-таки заметила.
- Скажи, - устало спросила я, - зачем тебе все это нужно? - Ни зачем. Я так – привыкла? Кортасар говорил – читать с вопросительной интонацией.
Ну конечно, вот почему это настолько знакомая фраза. Вопросительная – интонация.
Я смотрела на Луну и очень-очень хотела ее обнять. Потрогать ресницы, ступни, ладошки. Я знала, зачем ей все это – вся эта пустота, стихи, подоконники: она не боялась быть настоящей и могла принять. Я играла на публику и отчаянно презирала ее, наверно, это и есть парадокс конкретно моего существования. Этот мой (парадокс) меня разрушит. А Луна будет сидеть в светлой комнате и рисовать. Читать вслух таким же, как она. Много гулять по маргинальным местечкам, сидеть на крышах. Это как привилегия – не бояться. Привилегия тех, кто. Таких, как она, в общем.
Луна улыбалась: - Парвати, - негромко позвала она меня, я вздрогнула, - Парвати, это же такое нужное все, понимаешь? Не лишенное смысла. Все равно что играть в классики. Единственное полезное умение человека, Парвати, - это умение смеяться. Я стараюсь не думать о том, что под всеми слоями, что люди нагромождают вокруг себя, - пустота, пустая шелуха, а больше – ничего, ничего больше не было и, наверно, не будет. Улыбнись, - попросила она. – Улыбнись, у тебя такая красивая улыбка. - Улыбка? – это было как подарок ко Дню Рождения. Лучше любого подарка ко Дню Рождения. - Аккуратные и очень милые уголки губ, - продолжала Лавгуд. - Расскажи мне, попросила я в ответ, широко улыбнувшись. (- Расскажи все что угодно, Луна. Пожалуйста.
И как будто нет всего ненужного, фальшивого: людей разговоров неловких движений рук. Остается лишь чашка кофе и раскрытая книга – не-пустые.)
* - одно из стихотворений Кортасара.
О грусти, развлечениях и полосатых носках
* Однажды ей было грустно. Мне редко доводилось видеть, как Луна – грустит. Желание узнать, чем вызваны сильнейшие эмоции и переживания человека на самом деле, – одна из разновидностей храбрости. В этой разновидности – была – я. Не играть в загадочность; то, что есть в человеке на самом деле, - почти всегда – страшно. Причинно-следственные связи – почти всегда – больно. Возможно, я мазохистка. А возможно – вовсе нет. Гриффиндор предполагал в человеке определенную долю несдержанности. Впрочем, я не знаю, существует ли что-то, что – не предполагает. Да и так ли это важно, м?
Я трясла ее за запястье, потому что не дотягивалась до плеча. На запястье – невероятно тонком, детском и каком-то неловком – были чернила; я смотрела на ее руки и отчетливо понимала, что лезу (совсем) не в свое дело, что ее грусть вызвана – я не говорю: наверно, я говорю: точно – какой-нибудь метафизической причиной, вроде внезапного чувства, что ты – не здесь. Тебя – не-ет. И что бы могла я сделать, если (раз уж) все действительно сводилось к этому.
Совершать свою жизнь не ради результата, а из интереса посмотреть, какая проследует реакция, - очень известная и распространенная игра. Все с ней развлекаются.
- Я же не умираю от того, - вдруг надломно сказала Луна, - что не знаю, что с тобой, где ты, с кем ты. Что будто бы разрубаешь узел, смотришь, а мы, в общем-то кусочки из противоположных частей паззла; морщишься, вглядываешься в этого чужого человека, гулко так, пусто, вопиюще легко; сначала немного страшно, испуганные такие глаза, как у маленького незнакомого ребенка, на которого ты прикрикнул, потом отпускает.
Я молчала.
- Я же не умираю, Мерлин, от того, что ничего не знаю.
Я все держала ее за запястье, она продолжала смотреть на меня, говорить. На запястьях по-прежнему были чернила; у Луны были длинные ресницы, и мне хотелось, чтобы она рассказывала сказки. Сказки – это не истошно. Это уже привычно, а сейчас у нее был взгляд человека, с которым прощаются.
- Ты знаешь, - тихо отметила я. – Вспоминаю моменты прощания (в них было больно, всегда было больно отпускать): а через некоторое время даже рефлексов не остается. Это – как умение корчить смешные и грустные рожицы – важно?
- Значит, я, наверно, вообще никогда не умру, Парвати.
Я – поцеловала – ее в висок и не поняла, как я это сделала. Но – сделала. Кажется, такое уже было, история повторяется, все пройдено и не болит, все уже.
- Нет ничего лживей вечера четверга, - вздрогнув, сказала на это Лавгуд. – Помни об этом.
** - Я люблю тебя, Парвати, я, кажется, действительно люблю тебя, - сказал мне Терри. Сказал – и замолчал, испуганно, робко вглядываясь в меня.
Я могла сказать: ну что же ты так, дружочек. И еще: да, Терри, бывает.
Я сказала: скажи, Терри, а ты можешь определить сколько-нибудь ключевых моментов во мне? Хотя бы один, Терри? Можешь?
Он улыбнулся. Это – уже не развлечение «ткни, где больнее всего, и посмотри, что дальше», мне было важно узнать ответ. Хотя я предполагала, да.
- Ты – красивая, Парвати. Красивая – очень. – Он уткнулся мне в волосы.
(Падма одно время сидела на диете: решила, что пухловата, что надо худеть, и перестала есть. Совсем почти. Я смеялась тогда, мне бы и в голову не пришла такая глупость: я – просто красивая, какой бы ни была, это – исходная точка, с этого все начинается и вокруг этого вращается. Моя красота – не обсуждается.)
- Ты… классная, - добавил Терри. – Я бы на тебе женился. Только на тебе, - уточнил он, - остальные девчонки, что у меня были, они, ну, не такие, что ли…
Я хочу сказать: это ведь действительно смешно, но смешно не было.
- Здорово, Терри, - ответила я. Он не переспросил, люблю ли я его, он только улыбался радостно, а я гладила его по голове и отчаянно мечтала в ком-нибудь укрыться и посмеяться уже о своем.
** Луну вряд ли волновало, что вот так вышло, я – девочка, и она – девочка. Переходный период из ниоткуда в никуда, сказала бы она и пошла рисовать мелом что-нибудь.
Ее сумка темного цвета. Даже не темного – дурацкого и неопределенного, но вся в мелу; а в сумке – цветные мелки, мягких тонов, пастельные такие. Я сидела на подоконнике в своей спальне и смотрела, как она рисует.
Нет, ее не волнует, что так вышло. Вынужденная остановочка, что тоже – не случайно. Я старательно делала вид, что я здесь – совершенно случайно, нечаянно, а получалось – понарошку.
** Я привыкала к Терри, он – трогательное всего лишь; умиляться и гладить, еще раз умиляться. Мы гуляли вчетвером снова: я и Терри, Падма и тот-ее-парень. Терри спрашивал, чего я хочу, я отвечала: комнату с окном во всю стену, а на другой стене – зеркало.
(Луна ответила на этот же вопрос: выбрать, где проснуться; не удивилась и не оглянулась, сняла обувь и оказалась в полосатых ярких носках, я запомнила так четко ее тогда: нескладную, тонкую и настоящую; незаметно взяла один из ее мелков и ушла, не попрощавшись. Зачем добавлять лишнее?
Я знаю, что она делала после: тихо, осторожно кружилась на цыпочках, зажмурившись, и улыбалась.)
Парень Падмы говорил какие-то пошлости, меня тошнило, Терри смотрел на меня влюбленными глазами.
- Решение всех проблем как путь к бессмертию – это тоже смешно, ребята, - сказала я им. – Подумать об этом.
А Падма ответила: - Парвати, не сходи с ума, ты что?
Я знаю, что ей нравился Терри: он не говорил пошлости, не обнимал меня так, как будто немедленно примется заниматься со мной сексом прямо здесь, и не целовал меня ежесекундно: то есть не делал всего то, что делал тот-ее-парень. И мне это – льстило, да и могло ли быть иначе.
** Если гостиные ваших факультетов находятся в десяти минутах быстрой ходьбы друг от друга, случайные встречи в воскресенье утром не работают. Я шла босиком, улыбалась и совсем не боялась.
А потом – я ее поцеловала. Уже осознанно: наперекор себе гладила по голове, держала за пальцы, целовала в висок. И никаких болезненных выдохов, уставших глаз, описательных конструкций.
- Никто не умрет, - говорила я на выдохе, - никто. Я не говорю о недосказанности и надуманности.
- Это кто говорит, - процитировала она в своей обычной призрачной манере, - это кто без тебя может жить, в одиночестве – кто?*
*Стихотворение Поля Элюара: Я бы мог в одиночестве жить Без тебя
Это кто говорит Это кто без тебя может жить В одиночестве Кто
Жить наперекор всему Жить наперекор себе
Надвигается ночь
Как прозрачная глыба Я растворяюсь в ночи.
Конечное
* Я смотрела на себя в зеркало и понимала: да, это я там отражаюсь; черт возьми, это всего лишь я.
Я могла (бы) сказать Терри: о, прости, знаешь, я полюбила другого человека. Или вот еще: Терри, мне было не так чтобы очень плохо, но давай останемся друзьями.
По отношению к Луне я не могла бросаться таким громким, как «люблю», ибо это совершенно неправомерно; мне казалось – я не имею права. Разматываешь клубочек, дергаешь за ниточки, и никаких узелков, ни единого; мне казалось, что любовь – это упражнение для ума и благодарность, не больше; заставляешь себя верить, что не-воз-мож-но без, а потом – проехали и не болит больше. Мне, наконец, казалось, что.
А впрочем, мне много чего казалось.
** Я уворачивалась от Терри, целовала его с закрытыми глазами, крепко жмурилась и чувствовала себя распоследней дрянью; я обнимала Луну за плечи, держала в ладонях ее ступни, проводила пальцами по ее ключицам, целовала ее виски; она все так же любила сидеть на подоконниках и читала мне вслух, я улыбалась; однажды она сказала – мы так долго болели – почти две тысячи лет, Парвати, а ведь кто-то спасает наш мир за нас.
** - Я ведь знал, что так все и получится, тем и закончится, - сказал Терри; (смущенно) я обняла его, тихо извинилась. Он въерошил волосы, улыбнулся улыбкой человека, которого только что ударили, и он все не может поверить, осознать.
- Если вдруг… ну, Парвати, ты… хм, я люблю тебя, и, если тебе что-нибудь понадобится, я… ты обращайся, да?
- Да, хорошо, - проговорила я, дернувшись на фразе «я люблю тебя»; глаза человека, с которым расстаешься, - это болезненное.
Я, черт, действительно рыдала и не могла понять, я правильно поступила – или нет; на самом деле, это была даже не дилемма, я просто – что? устала играть? решил, что все должно быть искренним-настоящим? – решила остаться с собой, так легче.
Луна говорила про спасителей мира, а ведь мой собственный мирок даже не пошатнулся от того, что внутри что-то поменялось.
Уже ничего не случится, ничего.
** Однажды мы с Луной задержались в одном из классов. Мы целовались до пустых голов, до (моей) невозможной какой-то нежности: я все время боялась ее разбить, неудачно задеть; мы целовались, пока я не разобрала каким-то чутьем, что кто-то (позже выяснится, что это была мерзкая Линда и ее животного вида семикурсник) открывает дверь, и не отпрянула от Лавгуд.
- Уйди, Линда, - зашипела я. – Уйди.
- Парвати! А с кем ты здесь? – удивилась она: я не давала ей разглядеть, с кем именно я в довольно позднее время. Мой ошеломленный взгляд должен был выдать меня сразу же.
- Вы с Терри решили помириться, - сделала Линда радостное заключение.
Я знала, что на не-вопросы можно не отвечать. Можно просто скрестить руки на груди и посмотреть, что произойдет дальше.
Скорее всего, ничего.
Ничего и не произошло: удовлетворенно кивнув, Линда и ее, хм, я не знаю, друг ушли.
Луна сидела на подоконнике, а мне было страшно подойти, потому что, в известной степени, появилось что-то неправильное. Как и Терри ранее, я знала, что рано или поздно все именно этим и окончится, и я опять буду ощущать себя дрянью, и все-е.
- У меня есть желтые нитки, - беспечно сказала Луна. – Знаешь, я люблю ими такие крупные стежки делать. И заплатки – клетчатые – пришивать.
- Почему – клетчатые?
Она удивленно повернулась ко мне: - Я не знаю, - задумчиво сказала она. – Так… вышло?
Просто так получилось, ну да.
- А почему желтые? – почти отчаянно спросила я. Если бы у нее нашлось хоть какое-то объяснение, я бы, возможно, знала, что – дальше.
А возможно – нет.
Но у нее все равно не было объяснений – зачем они Лавгуд? Она такая, какая есть и так далее по тексту.
- Я не знаю, Парвати, - Луна улыбалась. – Не грусти, пожалуйста.
Когда я закрывала за собой дверь, она по-прежнему сидела на подоконнике.
** Терри нашел себе какое-то укромное местечко и смолил сигареты. Я (почти) ненавидела его за это: укромное местечко, как водится, было весьма заметным; скорбный вид и неземная грусть в глазах, ломаных движениях была до тошноты фальшивой, показательной и позерской. Я прикрыла на секунду глаза и вспомнила узкие, маленькие ступни Луны.
Подойдя к Терри, я вытащила у него изо рта сигарету, поцеловала его и вернула ее на место.
- Начнем заново, Терри?
В его взгляде мелькнуло какое-то откровенно мужское самодовольство, размахнувшись, он выбросил окурок. И улыбнулся. И сказал: я люблю тебя, Парвати.
Меня не затошнило. Мой мирок не треснул: с ним ни-че-го не случилось.
На следующее утро, обнимаясь, мы вошли в Большой Зал; после завтрака я отыскала Луну, поздоровалась с ней; я улыбалась как сумасшедшая, мне хотелось – кричать.
Луна смотрела на меня ласково, ответила что-то.
(В конце этого учебного года я узнаю, что она написала мой портрет, в каком-то из четырех углов подписала: хорошая.)
** Когда Терри говорил что-то пафосное (а он делал это постоянно), я жмурилась и видела окно во всю стену; видела Луну, чертившую классики, Луну, рисовавшую мелом что-то прекрасное, я видела.
Черт, я жмурилась, а только потом могла читать ее записки – она иногда писала мне, а у меня дрожали руки, как только; неосознанные такие движения, волеизъявления, после них – замыкает, и не получается безболезненно делать что-то.
Я не могла вытащить себя из того теплого, живого, светлого; это напоминало историю, которая только и делает, что повторяется (а я, разумеется, терпеть не могла такие истории); замкнутые кружочки, говорила я себе, Парвати, это всего лишь замкнутые на болевых точках кружочки. Трагедий же не бывает, говорила я, когда парень Падмы опускал пошлые шуточки, хлопал ее по заднице, а она кокетливо смотрела на Терри.
Изнутри выгрызало: не существует ничего по-настоящему страшного, если не давится ощущением собственной никчемности, незначимости, ненужности, в которых плескаешься каждый раз, когда думаешь, что, о, черт, кажется, я что-то упустила только потому, что Линда пришла не в тот момент и я испугалась, до одури, до паники испугалась, что кто-то узнает о нас с Луной.
А когда я радостно разломила все то, что могло бы еще быть, и начала печалиться из-за собственной несостоятельности, инстинкты самосохранения начали отказывать мне: я подходила к Луне на переменах, брала ее за руку, говорила, что скучаю, я, наверно, много чего говорила; а Луна как-то улыбнулась грустно, ответила: ну же, Парвати. Ведь все уже, все кончилось, понимаешь?
** Ты знаешь, Луна, писала я ей, я нашла книжку Кортасара. Ты знаешь, он пишет: держи хвост пистолетом, мать твою; а я, Луна, ничего не могу. Никакими желтые нитками не прошивается то, что я просыпаюсь (иногда) с Терри, а он говорит: какая ты смешная, когда сонная, я так тебя люблю; а мне (в ответ, видимо) хочется его убить, уничтожить, растоптать, а самой убежать, бежать, знаешь, Луна, долго-долго, лишь бы потом – можно было – не бояться, лишь бы потом – можно было – просто быть, лишь бы.
** Я не успела выставить себя полной дурой, поняла я. Поняла, что только тем и счастлива, что люблю. Пусть даже – так.
Луна улыбалась, проходя по коридору, я спросила:
- Неужели не простишь? Я просто хочу еще тебя послушать, Луна.
Она оборвала меня по полуфразе, на той самой фразе, которая состоит из слов я, тебя и люблю.
Она сказала: не надо, Парвати, зачем? Кто бы научил меня не бояться, Парвати. Кто бы. Все хорошо, будет хорошо, но это – то же самое ни-че-го-о, наверно. Ты не теряйся, Парвати, ты только не теряйся.
** У меня постоянно мерзнут руки теперь, когда я обнимаю Терри, после него – Майкла; когда Линда говорит гадости про Луну; когда Джинни Уизли сочувственно и будто бы понимающе смотрит на меня.
Когда я закрываю глаза, я вспоминаю Луну. То, что было, это как будто, ну, я не знаю, как это назвать, Луна называла это: возвращением, а я не понимала.
Я могу пообещать: я еще вернусь; пообещать – и не выполнить. Воспоминания – жестокие пыточки, которые раздавливают, стоит только снова открыть глаза. Луна, хэй, ответь мне: а можно – я не буду их открывать? можно я буду видеть тебя, и все? можно я смогу перестать бояться и наплевать на всех? можно я?
** Я смотрю на себя в зеркало и понимаю: да, это я там отражаюсь; черт возьми, это всего лишь я.
Мой самый любимый рассказ.
Давным-давно уже сохранила его на диск, и перечитываю почему-то каждую весну.
31 августа 2010Вера
советуем
Хулио Кортасар, ребята =)
20 января 2009vivienne
великолепно.
великолепно. я не знаю, кто это написал, и не могу сказать, что она (он?..)словно читала в моем сердце. в моем сердце этого близко не было. просто когда-то я случайно увидела
эхо чужого сна. точно такое же...
28 сентября 2008Мария
Посоветуйте
Посоветуйте пожалуйста еще что-нибудь такое же!
29 мая 2008Мaymistick
Впечатления
Это шедевр. захватил полностью и третий день не отпускает... у меня даже перехватывало дыхание от чего то до боли знакомого и печального.
Это шедевр...